суббота, 30 марта 2013 г.

ПЬЕСА ЧЕХОВА «ИВАНОВ»


ПЬЕСА ЧЕХОВА «ИВАНОВ» В РАННИХ РЕДАКЦИЯХ
Пьеса «Иванов» в первом законченном тексте была написана Чеховым в конце сентября и начале октября 1887 г.
Ближайшим поводом к написанию пьесы послужил разговор Чехова с Ф. Коршем, владельцем одного из московских театров, и его актерами. Сам Чехов вначале был, видимо, очень доволен своею пье­сой, и он быстро ее продвинул для театральной постановки. «Пье­са у меня, — писал он брату, — вышла легкая, как перышко, без одной длинноты. Сюжет небывалый. Поставлю ее, вероятно, у Корша...» ( 22,21,56). Вскоре Чехов уже сообщал брату об условиях, на каких пьеса была им передана в театр Корша для постановки на сцене ( 22,21,58).
В первой редакции уже вполне определились и идейная кон­цепция пьесы, и возникающее отсюда ее конструктивное своеобразие. Это своеобразие, в свою очередь, во многом объясняет характер тех откликов, какие последовали на пьесу со стороны публики и театральных рецензентов, и направление тех поправок и переделок, какие Чеховым делались в пьесе во второй редакции.
В прежней драматургии драматический конфликт строился на противоречиях между действующими лицами, интересы и во­ля которых сталкивались во взаимном противоборстве. Источни­ком несчастья или тяжелого драматического положения являлась нравственная порочность каких-либо лиц, мешающих благо­получию остальных.
В составе действующих лиц всегда были налицо виновники и их жертвы. Виновниками были или домашние угнетатели, или пришлые носители злой силы, авантюристы и аферисты, обма­ном вторгающиеся в доверие своих жертв, ради достижения ко­рыстных и бесчестных целей. Так или иначе источником беды являлась морально порочная воля.
Метод критики действительности в пьесах Чехова совсем иной.
В «Иванове» источником драматического положения героя (Иванова) является не какое-либо частное обстоятельство и не отдельные люди, а вся действительность в целом. Иванова губит его «болезнь», причиной которой является общее сложение усло­вий, притупивших его желания, сломивших его волю, поселив­ших в его душе безверие и чувство беспросветности. В борьбе с дурно устроенной действительностью у Иванова не хватило сил, он быстро «утомился». Отсюда возникают все дальнейшие осо­бенности его поведения.
В содержании драматического конфликта при такой ситуа­ции устранялось положение прямой виновности. В дальнейшем движении пьесы сам Иванов оказывается виновником чужих несчастий (судьба Анны Петровны и проч.), но это уже виновник без вины, так как бедствия и несчастья происходят не от его дурных намерений, а от таких чувств и настроений, в которых он «не властен».
И дело тут не только в том, что поступки и поведение Ива­нова оказываются генетически детерминированными. Объясне­ние причин нравственного состояния действующего лица бывало и раньше. У Островского, например, Юсов генетически объяснен в своей чиновничьей морали. Тем не менее дурно направленная воля, хотя бы и причинно объясненная, у Юсова все же остается. Она и подвергается отрицательной оценке. У Иванова нет дурно направленной воли, у него нет плохих, морально низких целей. Для Островского Юсов — это жизнью выработавшийся морально порочный характер. Для Чехова Иванов не является морально порочным, он жизненно негоден («болен»), но он, если выра­зиться языком Львова, не «подлец».
Драматическая коллизия в пьесе строится на понятии неволь­ной вины.
Все движение пьесы развертывается в двух планах: при на­гнетании внешней, видимой виноватости героя, тут же рядом, в освещении этого героя изнутри (в словах его самого, в словах Саши, Анны Петровны), эта виновность снимается. Иванов совершает ряд поступков, дающих поводы к обвинениям его в моральной низости. Обвинения и подозрения нарастают и сейчас же параллельным раскрытием внутреннего состояния Иванова разъясняются в их ложности. Вся пьеса написана в этой двухсто­ронней перспективе. Для создания ложной репутации Иванова в пьесу вводятся обстоятельства, дающие прямой повод видеть в его поведении корыстные расчеты. Анна Петровна имеет богатых родителей, от которых Иванов при женитьбе на ней мог надеяться получить большое приданое и не получил. В отношении с Сашей и семьей Лебедевых тоже вплетается возможная денежная заинте­ресованность Иванова (денежный долг матери Саши и возмож­ные надежды на богатое приданое). Кроме того, благодаря присутствию Боркина с его проектами, открываются много­численные поводы к обвинению Иванова в бесчестных способах наживы. Все это дает пищу сплетням и пересудам и в конце кон­цов приводит доктора Львова к решающему приговору: Иванов — подлец. В то же время параллельно идущее освещение Иванова изнутри показывает, что он совсем не таков.
В этой линии сценического изображения Иванова осущест­вляется полемика Чехова с предвзятостью поспешных и ложных оценок: «В каждом из нас слишком много колес, винтов и клапа­нов, чтобы мы могли судить друг о друге по первому впечатлению или по двум-трем внешним признакам...» (22,21,79).
Но это лишь одна сторона идейно-тематического содержа­ния пьесы. Конфликтное состояние Иванова заключается не только в ложных сплетнях и пересудах, какие поднимаются во­круг него. Иванов действительно негоден перед жизнью. И это составляет его внутреннюю драму. Следствия его «болезни» ужас­ны и для него и для окружающих (судьба Сарры ). Все это ужасное находится вне его воли, но от этого не перестает быть ужасным. Он не виноват, виновата жизнь, которая привела его в негодность. Но он все же негоден, вреден, непривлекателен и проч. Вот мысль Чехова.
Тема невольной вины присутствует и в рассказах Чехова. О герое рассказа «Верочка» (1887) сказано: «Первый раз в жизни ему приходилось убедиться на опыте, как мало зависит человек от своей доброй воли, и испытывать на самом себе положение порядочного и сердечного человека, против воли причиняющего своему ближнему жестокие, незаслуженные страдания»( 22,18,76 ).


Новую сторону драматической трактовки действительности в пьесе «Иванов» Чехов сам отметил в письме к А.П. Чехову: «Современные драматурги начиняют свои пьесы исключительно ангелами, подлецами и шутами — пойди-ка найди сии элементы во всей России! Найти-то найдешь, да не в таких крайних видах, какие нужны драматургам... Я хотел соригинальничать: не вывел ни одного ангела (хотя не сумел воздержаться от шутов), никого ни обвинил, никого не оправдал...» ( 22,18,211 ).
Рецензент «Нового времени» отмечал: «Буря аплодисментов, вызовов и шиканья — таким смешением похвал и протестов не дебютировал ни один из авторов последнего времени»( 24,59).
Содержание рецензий показывает, в чем состояло главное недоумение и смущение ценителей пьесы. Даже в наиболее сочувственных рецензиях вместе с бесспорным признанием авторского таланта сказывалось непонимание главного образа пьесы — Иванова. Смысл отдельных картин и ведущая идейная основа всей пьесы в целом оставались неясными и многими толковались совсем превратно.
Наиболее видный театральный критик С. Васильев писал о пьесе как о выдающемся факте театральной жизни, выделяю­щемся сразу своею «свежестью» и «несомненной талантливостью автора». Критик находил в пьесе «много ошибок неопытности и неумения», «но, — прибавлял он, — уже большая заслуга в том, чтобы в продолжение 4-х актов держать зрителя в состоянии по­стоянной бодрости и постоянного интереса». Главное неудоволь­ствие критика вызывалось тем, что для него был неясен образ Иванова. «Я до конца, — писал он, — дожидался разъяснения мне автором характера Иванова. Разъяснения этого не по­следовало»( 11,38).        
Некоторые рецензенты считали, что Иванов страдает только от сплетен и пересудов и что Чехов целиком защищает его поведение и настроение. В «Новом времени» об Иванове писали: «Это — заурядный человек, честный, но не сильный характер... В нем много хороших задатков, но они понятны и видны только близким, любящим людям... Сплетня пользуется этим и измучи­вает, добивает скандалом»(13,44). Другие критики, отождествляя автора с Ивановым, осуждали Чехова за то, что он лицом Иванова вну­шает публике безнравственные понятия. П. Кичеев видел в пьесе «бесшабашную клевету на идеалы своего времени» и «грубо-без­нравственную, нагло-циническую путаницу понятий». Критик «Русского курьера» говорил о «грубом незнании психологии», о «беспардонном лганье на человеческую природу» и проч.(13,54)
В конце 1888 г. Чехов подверг пьесу переделке.
Поводом к переделке была просьба режиссера петербург­ского Александрийского театра Ф.А. Федорова-Юрковского предоставить «Иванова» для спектакля в его бенефис. В октябре 1888 г. Чехов писал А.С. Суворину: «Читал я своего «Иванова». Если, думается мне, написать другой IV акт, да кое-что выкинуть, да вставить один монолог, который сидит у меня в мозгу, то пьеса выйдет законченной. К рождеству исправлю и пошлю в «Александринку» (22,21). В том же октябре Чехов сообщал ему же: «В «Иванове» я радикально переделал 2-й и 4-й акты. Иванову дал монолог, Сашу подвергнул ретуши и проч. Если и теперь не поймут моего «Иванова», то брошу его в печь и напишу повесть «Довольно!» (57 ). По-видимому, у Чехова с адресатом был разговор об изменении названия пьесы, и Чехов добавляет: «Названия не изменю. Неловко. Если бы пьеса не давалась еще ни разу, тогда другое бы дело» (21,59). 17 октября тому же адре­сату Чехов писал об «Иванове»: «Выходит складно, но не сценич­но. Три первых акта ничего» (21,79). 19 декабря Чехов посылает новый текст «Иванова» А. С. Суворину для передачи заведующе­му репертуаром Александрийского театра А. А. Потехину: «Коли есть охота, прочтите, а коли нет, сейчас же пошлите Потехину... Теперь мой г. Иванов много понятнее» (22,21,80).
При исправлении пьесы Чехов больше всего был занят разъ­яснением лица Иванова. Чехову важно было не допустить сочув­ствия к пессимизму Иванова и в то же время не делать Иванова морально виноватым.
В начале шестого явления третьего действия был вставлен большой монолог Иванова (он остался в окончательном тексте). Монолог помещен рядом с тем местом, где Иванов, в разговоре с Лебедевым, в объяснение своего состояния, говорит об «утом­лении», сравнивая себя с работником Семеном, взвалившим на себя непосильную ношу. Чтобы сочувствие к Иванову, как к «больному», раздавленному жизнью, не было принято за со­чувствие к содержанию его пессимистических настроений, Чехов во вновь написанном монологе заставляет Иванова говорить в большей мере, чем прежде, о своей негодности, несостоятельно­сти и непривлекательности: «Нехороший, жалкий и ничтожный я человек...» и проч. Но в то же время, чтобы это признание жиз­ненной непригодности не ставилось в зависимость от моральных качеств Иванова, сейчас же указывается, что Иванов сам оценивает свои настроения как что-то дурное, но не может их победить. Он чувствует себя виновным в том, что ничему «не верит», что «в безделье проводит дни», что хозяйство его «идет прахом», что разлюбил Сарру, что чувства его обманывают, что он стал «груб, зол, не похож на себя» и проч., — но он не может справиться с собою. «Что же со мною? В какую пропасть толкаю я себя? Откуда во мне эта слабость?.. Не понимаю, не понимаю» и проч.
В последующей беседе Иванова с Сашей (явление седьмое) самоосуждение Иванова во второй редакции высказывается ярче и категоричней, чем в первой: «Мое нытье внушает тебе благого­вейный страх, ты воображаешь, что обрела во мне второго Гам­лета, а, по-моему, эта моя психопатия, со всеми ее аксессуарами, может служить хорошим материалом только для смеха и больше ничего!» и проч. Этих слов в первой редакции не было. Не было здесь и особого объяснения возможности любви Саши к Иванову как к человеку, который, в сущности, не должен был бы вызывать любовь. И опять здесь же подчеркивается, что он в своих чувствах и настроениях не виноват.
Для разъяснения того же положения Иванова как невольного виновника был изменен конец четвертого акта. В заключитель­ной сцене пьесы в первой редакции Иванов, после того как Львов объявляет его «подлецом», умирает от потрясения, не произнося никаких слов, кроме: «За что, за что...». Во второй редакции Иванов произносит большой монолог, где объясняет себя опять в той же двусторонности: он «...жалок, ничтожен, вреден, как моль», но не от него это зависит — он быстро утомился: «веры нет, страсти потухли, я разочарован, болен», «Горе тем людям, которые уважают и любят таких, как я, ставят их на пьедестал, молятся, оправдывают их, страдают...», «Презираю я себя и ненавижу...» и проч.
Вместе с разъяснениями непривлекательности настроений Иванова во второй редакции усилилась мысль о трагической безысходности его состояния.
В первой редакции Иванов, успокоенный поддержкой Саши и Лебедева, находится на пути к освобождению от своих мрачных мыслей. «В самом деле, — говорит он Саше, — надо скорее прий­ти в норму... делом заняться и жить, как все живут...», «В том, что я на тебе женюсь, нет ничего необыкновенного, удивительного, а моя мнительность делает из этого целое событие, апофе­оз...», «Серьезно рассуждая, Шурочка, мы такие же люди, как и все, и будем счастливы, как все... и если виноваты, то тоже, как все». В первой редакции после венчания Иванов находится в счастливом состоянии размягченного умиротворения: «Я так счастлив и доволен, как давно уже не бывал. Все хорошо, нормально... отлично...» Он всех прощает, и ему все прощают. «Забудем прошлое, — говорит он Боркину, — вы виноваты, я виноват, но не будем помнить этого. Все мы люди — человеки, все грешны, виноваты и под богом ходим. Не грешен и силен только тот, у кого нет горячей крови и сердца...»( 22,         18,126).
Таким образом, в первой редакции выдвигалась мысль о том, что при благожелательном понимании со стороны окружающих Иванов мог бы «выздороветь» и до оскорбления Львова находил­ся на пути к «выздоровлению».
Во второй редакции судьба Иванова представлена в большей трагической безысходности. Здесь Иванов оказывается в полном одиночестве.
В новой (третьей) редакции смягчались и сглаживались все места, где сам Иванов говорит о себе в отрицательном смысле, а к фигуре Львова прибавились более четкие штрихи, характери­зующие его узость и односторонность.
В шестом явлении первого действия в первой и второй ре­дакции Иванов уезжал к Лебедевым без всяких объяснений. Его внутренние колебания отмечались лишь короткой паузой: «(Идет, останавливается и думает.) Нет, не могу (Уходит.)». Вместо этого, в исправленном тексте, в разговоре между Ивано­вым и Анной Петровной была представлена расширенная и эмоционально более убедительная мотивировка отъезда (       ).
В седьмом явлении первого действия, в разговоре Анны Петровны с Львовым, ярче обрисовано тяжелое состояние Анны Петровны, но вместе с тем в ее словах подчеркивается привлека­тельность Иванова в прошлом: «Это, доктор, замечательный человек...» и проч. (см. оконч. текст пьесы).
В четвертом явлении второго действия был вставлен разговор о докторе Львове, где Саша и Шабельский говорят о его эмоцио­нальной ограниченности: «Так честен, так честен, что всего распирает от честности. Места себе не находит. Я даже боюсь его... Ей-ей!.. Того и гляди, что из чувства долга по рылу хватит или подлеца пустит...» и проч.
В шестом явлении второго действия усилены слова Иванова, характеризующие его «тоску» и искреннее страдание.
В сцене появления в доме Лебедевых Анны Петровны и Льво­ва в их диалог были введены детали, характеризующие Иванова — с положительной стороны и Львова — с отрицательной стороны (см. оконч. текст).
Переделка седьмого явления третьего действия (Иванов и Саша), производившаяся, как говорил Чехов в письмах, «для Савиной», ничего нового в характеристику Иванова и Саши не вносила. В диалоге между Ивановым и Сашей были добавлены несколько реплик шуточно-комического характера. В последую­щей переработке до напечатания текста эти добавления были сняты.
В четвертом действии опять не стало согласия Саши на отказ от свадьбы. Нет и охлаждения к нему со стороны Лебедева.
В последнем монологе Иванова смягчены выражения в его отрицательной самооценке, устранены слова об оправдании оскорбления, какое ему нанесено Львовым. Иванов теперь гово­рит почти исключительно об «утомлении» и его следствиях.
Этими переделками необходимое Чехову сложное соотноше­ние между сочувственными и несочувственными элементами в оценках Иванова и Львова было достигнуто. После постановки пьесы в Александрийском театре Чехов, получавший по ее поводу много писем, в письме к А.С. Суворину высказал удовлетво­рение: «Все письма толкуют Иванова одинаково. Очевидно, поняли, чему я очень рад» ( 22,21,88).
В критике недоумения все же продолжались. Другое, что обращает на себя внимание в конструкции пьесы «Иванов», — это наличие большого количества таких моментов и эпизодов, которые не имеют прямого отношения к главной интриге. В первое действие вдвинуты

фигуры Боркина и Шабельского, со своею особою настроенностью и особыми своими ин­тересами. Если речи Боркина так или иначе потом отзовутся на обрисовке Иванова (прожектерство Боркина дает поводы к пересудам, касающимся репутации Иванова), то положение Шабельского и завязывающаяся здесь интрига с Бабакиной для хода событий, связанных с Ивановым, никакого значения не имеют. Во втором действии (гости у Лебедевых) множество нейтральных бытовых разговоров находится вне всякой связи с Ивановым (о дороге, о выигрышных билетах, о процентных бумагах, о карточной игре, о женихах и молодых людях и проч.). В третьем действии к таким внешне нейтральным моментам относятся почти все первое явление и целиком третье и четвертое явления (разговоры о политике Франции и Германии, о выпивке и закуске, о картах, о Шабельском и Боркине ). В четвер­том действии опять совсем обособленно выступают Косых, Бабакина, Шабельский и др.
Все эти эпизоды в первоначальных редакциях, особенно в первой, занимали еще большее место. В последующих переработ­ках они были сокращены, конечно, потому, что отягощали и заслоняли главное событие пьесы — движение отношений Ива­нова, Анны Петровны и Саши.
Эти отброшенные фрагменты позволяют видеть, что уже в «Иванове» намечалось то, что впоследствии выразилось в сюжетно-конструктивной многолинейности всех пьес Чехова.
Центральное событие в пьесах Чехова не занимает исключи­тельного места, оно сопровождается целым рядом параллельных драматических линий, по своему содержанию аналогичных и со­ставляющих для главной драмы ее тематические варианты. Драма происходит в быту как принадлежность обыкновенного буднич­ного существования. Драматическая коллизия состоит в столкно­вении лучших человеческих качеств с тем, что в окружающей сре­де является наиболее обыкновенным. Отсюда возникал во всякой пьесе Чехова особо широкий фон будничной обыкновенности.
В том же направлении просилась мысль Чехова и при написании пьесы «Иванов».
Тема несоответствия между видимостью и подлинным ха­рактером действующего лица первоначально осуществлялась Чеховым не только в концепции главного героя — Иванова, но и в Шабельском и отчасти в Боркине. В связи с этим оба эти лица освещались в некоторой двусторонности, извне и изнутри.
Применительно к Шабельскому это осталось и в окончатель­ном тексте, хотя и в менее выраженном виде. В первоначальной редакции его внутренняя драма ощущалась яснее. Настроения Шабельского составляли явную аналогию к внутреннему состоя­нию Иванова. В первой редакции пьесы имел место следующий диалог: «Шабельский. Все подленькие, маленькие, ничтож­ные, бездарные. Я брюзга... Как кокетка, напустил на себя бог знает что, не верю ни одному своему слову, но согласитесь, Паша, все мелко, ничтожно, подловато. Готов перед смертью любить людей, но ведь все не люди, а людишки, микрокефалы, грязь, копоть... Лебедев. Людишки... От глупости все, Матвей... Глу­пые они, а ты погоди — дети их будут умные... Дети не будут ум­ные, жди внуков, нельзя сразу... Ум веками дается... Шабель­ский. Паша, когда солнце светит, то и на кладбище весело... Когда есть надежды, то и в старости хорошо. А у меня ни одной надежды, ни одной...»( 22,21,37).
У Боркина вторая (подлинная) сторона его существа в окончательном тексте осталась совсем нераскрытой. В первой редакции легкомысленное и беспринципное прожектерство Боркина представлялось как искривление его инициативных и, по существу, ценных качеств, положительных по своей субъ­ективной основе, но не имеющих нормального применения и потому извращенных. Боркин — маньяк предпринимательства. Он по-своему видит в этом что-то важное и полезное. Для него «есть вещи поважнее графства и женитьбы». Когда он ищет денег, чтобы организовать конский завод (четвертый акт первой редак­ции), в его словах звучит искренний пафос: «Господа, да пора же наконец сбросить с себя лень, апатию, нужно же когда-нибудь заняться делом!.. Неужели вы не сознаете, что индифферентизм губит нас...», «На наряды да на мадеру у вас есть деньги, а на хорошее, полезное дело вам и копейки жаль...» и проч.
Серьезная сторона в Боркине заслонена его шутовством и бутафорством, но что в какой-то мере она в нем Чеховым творче­ски намечалась, — это несомненно. Чехов, видимо, и здесь, в параллель Иванову, намеревался сказать, что человек сложнее, чем он кажется извне. У Боркина это менее удавалось показать, чем у Шабельского, и в последующих сокращениях текста пьесы этот мотив в Боркине был совсем устранен.
Характерна для Чехова и особая роль, какая в его пьесах принадлежит быту. Сам быт в его ровном, медлительно спо­койном, стоячем состоянии, среди провинциальной скуки и духовной бедности воспринимался Чеховым как источник непрерывной драматической коллизии, где в постоянных про­тиворечиях мертвеют лучшие чувства.
В «Иванове» бытовое окружение, в каком находятся главные лица, является фактором, во многом объясняющим основную драму, то есть «болезнь» Иванова и все ее следствия. Чехов об этом писал А.С. Суворину: «Он в уезде. Люди — или пьяницы, или картежники, или такие, как доктор. Всем им нет дела до его чувств и перемены в нем. Он одинок. Длинные зимы, длинные вечера, пустой сад, пустые комнаты, брюзжащий граф, больная жена... Уехать некуда. Поэтому каждую минуту его томит вопрос: куда деваться?» (22,21,70).
И раньше, до Чехова, в пьесах присутствовали статические бытовые сцены, но там они конструировались как показатель какой-либо моральной черты в нравах, и бытовой рисунок своею собранностью вокруг данной черты был привычен и ясен в своем назначении... У Чехова интересующая его показательная черта была иная, в литературе совсем непривычная и потому не сразу уловимая.
В бытовом рисунке «Иванова» Чехов имел в виду не мо­ральные недостатки людей, а их общую духовную инертность, физическую грубость вкусов и возникающую отсюда скуку, душевно-эмоциональную незанятость и ненаполненность жизни. В этой ненаполненности он и видел особый, присущий жизни драматизм. Поэтому бытовые сцены и эпизоды, вклю­ченные в пьесу, имеют смысл не в чем ином, а в самом факте их бессодержательной обыкновенности, в самом существе их пустоты и скуки. Для читателя или зрителя, привыкшего ждать от бытовых сцен морально-обличительного значения, чехов­ские картинки обычного, обыкновенного, «скучного» представлялись не имеющими никакого смысла. Между тем такими эпизодами осуществлялось выражение того особого жизнен­ного несовершенства, мысль о котором лежала в существе всей пьесы.
«Скучные», как бы лишние, бытовые эпизоды имеются и в окончательном тексте. Отброшенные куски первоначальных редакций более обнаженно показывают стремления Чехова при­влечь внимание к «скучному» и «неинтересному» как показате­лям некой тягостной и горькой стороны жизни.
Легко заметить, что для целей пьесы анекдот о собаках был интересен тем, что он неинтересен, банален, скучен. Но с этой стороны его назначение не улавливалось, и он для зрителей и рецензентов казался лишним, не имеющим смысла. В последую­щих переработках пьесы анекдот был совсем снят.
В том же действии имел место эпизод, где Боркин пытается
организовать танцы.                                       -
«Боркин (кричит). Музыка готова!..
(Дудкин приглашает Бабакину).
Бабакина. Нет, сегодня мне грех танцевать. В тот день у меня муж умер...
(Боркин и Егорушка играют польку. Граф затыкает уши и выходит на террасу. За ним идет Авдотья Назаровна. По движению Дудкина видно, что он убеждает Бабакину. Барышни просят первого гостя плясать, но он отказывается. Дудкин машет рукой и уходит в сад).
Боркин (оглядывается). Господа, что же это такое? (пере­стает играть) Отчего вы не танцуете?
Барышни. Кавалеров нет.
Б о р к и н (встает). Этак, значит, у нас ничего не выйдет. В таком случае пойдемте фейерверки пускать, что ль...
Барышни (хлопают в ладоши). Фейерверки, фейерверки, (бегут в сад).
Б о р к и н (берет сверток и подает руку Бабакиной). Же ву при... (кричит) Господа, в сад. (уходит).
(Уходят все, кроме Лебедева и Зинаиды Савишны)».
Эпизод проходит вяло и скучно. Но именно этими сторонами он и был нужен для данного контекста пьесы.
Все такие места в окончательном тексте остались в самой минимальной степени.
В результате подобных сокращений и с устранением венча­ния Иванова с Сашей во второй редакции исчезло деление четвертого акта на две картины. Одни явления были совсем опу­щены, другие, с мелкими композиционными и стилистическими изменениями, переставлены. Опущен диалог Дудкина и Косых о приданом. Изменена и сокращена сцена Бабакиной с Шабельским. Речи Боркина о конском заводе и его помолвке с Бабаки­ной были совсем сняты. Сняты были также все бытовые момен­ты, характеризовавшие грубо-пьяную обстановку свадебного веселья (песни Авдотьи Назаровны, пьяный Дудкин и проч.). В итоге почти весь текст явлений первого — шестого последнего акта во второй редакции уже принял такой вид, какой имеет в окончательном тексте.
Цели идейно-тематические противоречиво сталкивались с требованиями сценической живости. Чехов вынужден был такими эпизодами поступиться, и он их снял.
В способах изображения внутреннего мира действующих лиц пьеса в основном продолжает прежнюю традицию непосред­ственных признаний и монологов. В этом отношении особенно показательно изображение главного лица пьесы — Иванова.
В последующих пьесах Чехова (в «Чайке» и др.) внутренне драматическое состояние лица заслонено его нейтральным пове­дением и становится известным лишь путем немногих, коротких, прямых высказываний и главным образом путем поведения, лишь косвенно выражающего скрытое чувство. В изображении внутреннего состояния Иванова эта закры­тость отсутствует. Иванов сам о себе говорит много и пространно. В сущности, на протяжении всей пьесы все участие Иванова в сценах и диалогах занято его саморазъяснениями. В первом акте он объясняет себя Львову, затем Анне Петровне. Во втором дей­ствии в несколько новых, но аналогичных подробностях о том же он говорит Саше, потом Лебедеву. В третьем акте опять Саше. В том же акте для целей самораскрытия Иванова допускается даже монолог наедине — старый способ драматургической характеристики, способ, который Чехов во всех последующих пьесах решительно устранил. В конце четвертого акта Иванов пространно и интимно высказывается среди множества людей перед самим выстрелом (вторая и третья редакции пьесы). До напечатания пьесы Чехов устранил это не совсем естественное положение. Последний монолог Иванова был перенесен внутрь акта, и слушателем его стал лишь один Лебедев.
Разнообразие лиц и поводов, где вполне однозначно выска­зывается Иванов, свидетельствует о том, что для Чехова эти поводы были равноценны. Правило сдержанности в лирических высказываниях действующих лиц для Чехова в ту пору еще не было законом.
Лишь в одном эпизоде «Иванова» намечается будущий тип новых чеховских методов в драматическом раскрытии эмоцио­нальной темы. Имеем в виду седьмое явление первого действия, где скучает Анна Петровна. Здесь характерна изломанность диалога, внешняя тематическая несвязанность отдельных фраз, смысл которых открывается не только и не столько их прямым значением, сколько скрытым в них и подразумеваемым тоном.
«Анна Петровна. Какая скука!.. Вон кучера и кухарки задают себе бал, а я... я — как брошенная... Евгений Константи­нович, где вы там шагаете? Идите сюда, сядьте!..
Л ь в о в. Не могу я сидеть.
(Пауза).
Анна Петровна. На кухне «чижика» играют. (Поет.
«Чижик, чижик, где ты был? Под горою водку пил». (Пауза). Доктор, у вас есть отец и мать?
Львов. Отец умер, а мать есть.
Анна Петровна (смеется). Цветы повторяются каждую весну, а радости — нет. Кто мне сказал эту фразу? Дай бог память... Кажется, сам Николай сказал...» и т. д.
Бытовая, внешне незначащая деталь («на кухне «чижика» играют») здесь накладывается на эмоциональную восприим­чивость скучающего лица, и это наложение дает и чувство буд­ничных, отстоявшихся форм жизни, и звучание страдающей неудовлетворенности.
К такой редакции этого места Чехов пришел не сразу. Перво­начально после слов Львова: «Не могу я сидеть» — сразу следова­ли слова Анны Петровны: «Доктор, у вас есть отец и мать?» При новом пересмотре Чехов в словах Анны Петровны прибавил: «На кухне «чижика» играют. (Поет) «Чижик, чижик, где ты был? Под горою водку пил. (Пауза)». В последующем месте того же явле­ния, где после слов: «Нет, нет, об этом думать не надо» — Анна Петровна второй раз поет «чижика», у Чехова, очевидно, были колебания: «Чижик, чижик, где ты был?» было зачеркнуто и сверху вписано. «Вьется ласточка...» Затем прежний текст был восстановлен.
Таким образом, в понимании драматического конфликта, в идейно-тематическом наполнении бытовых деталей, в стремле­нии дать основную драму пьесы в широкой бытовой распределенности при параллельном течении иных драматических линий, взаимно независимых, но составляющих общий внутренне единый тематический ансамбль, пьеса «Иванов» предвещает будущую драматургию Чехова. В способах же изображения внутреннего мира действующих лиц пьеса продолжает прежнюю традицию непосредственных самовысказываний (монологи и речи Иванова и др.) и лишь в отдельных случаях встает на тот путь полускрытого, косвенного обозначения, какой в последую­щих пьесах Чехова станет главным.